— Одна женщина, — признался он, не в силах соврать.
— Какая?
— Она хочет за меня замуж, — зачем-то сказал правду Кокотов.
— Понятно… — вымолвила бывшая староста. — Я чувствовала. Молодая?
— Не очень.
Остальную часть пути ехали в непримиримом молчании. Оскорбленная Валюшкина с чрезмерной пристальностью вглядывалась в темнеющую трассу и тихо ругала встречных водителей, нагло включавших дальний свет. Машину она вела уверенно, но слишком правильно, без изящной лихости, — не то что Наталья Павловна. Писодей нахохлился:
«Удивительные существа — женщины! Я скоро умру, а она ревнует!» — думал он, чувствуя, как привыкает к слову «умру» будто к новому ботинку.
Нинка, чтобы скрыть обиду, включила радио и попала на «Эго Москвы». Гонопыльский с историком Дышловым рассуждали о том, что если бы Александр Невский, непонятно почему объявленный святым, не заискивал как трус перед отсталой, немытой Ордой, все сложилось бы совсем иначе. Следовало не воевать с передовыми шведами и немцами, а напротив — объединиться с крестоносцами против мерзостных монголов — и тогда бы Россия давно, еще в тринадцатом веке с почетом вошла в семью просвещенных народов, а значит, и в Шенгенскую зону…
— А какие бы у нас были дороги! — мечтательно пробасил Дышлов.
— А какие дураки! — подхватил Гонопыльский.
— Идиоты! — буркнула Нинка и нашла в эфире радио «Орфей».
Играли что-то бурно-симфоническое. Честно говоря, Кокотов к классике относился с уважительным непониманием, которое так и не смогла победить Светлана Егоровна, гонявшая сына в хоровой кружок при Доме пионеров. Но на этот раз музыка произвела на него странное и очень сильное впечатление. Она была про него, про Андрея Львовича, про его неизлечимое горе, про ледяное зияние в сердце, про три возраста смерти, про то, что с ним уже случилось и еще случится. Бухая литаврами, накатывали и отступали волны страшного отчаянья, сменяясь сначала истошным скрипичным смирением перед неизбежным, а потом — светлой свирельной покорностью. А то вдруг музыка вспенивалась фанфарным презрением к смерти. И все это, сладко истязая душу, повторялось снова и снова, меняясь, перетекая, сталкиваясь, но плача и рыдая об одном…
— Что это? — спросил он.
— Малер, — ответила бывшая староста. — Девятая. Симфония.
— А ты откуда знаешь?
— Оттуда! — и она, поджав губы, уставилась на дорогу.
Автор «Беса наготы» подумал, что, по сути, совсем не знает эту женщину, с которой был безудержно близок две ночи, когда эти строгие губы, влажные и распущенные, бродили по его телу, шепча страстную невнятицу. И это казалось главным. А теперь главное в том, что она знает Малера, а он, Кокотов, не знает…
Заплакала Сольвейг. Нинка убавила радио. Звонил скорбный Жарынин:
— Вы где?
— Еду в «Ипокренино».
— У меня плохие новости.
— У меня тоже.
— Суд мы проиграли.
— Я так и думал.
— Умерла Ласунская.
— Да? Сколько же ей было — девяносто пять?
— Девяносто шесть.
— Совсем еще молодая!
— Кокотов, что у вас с голосом?
— Все в порядке. Подъезжаем.
— Кто-то. Умер? — спросила одноклассница: женское любопытство все-таки одолело женскую обиду.
— Ласунская.
— Вера? Ласунская? Она. Разве. Жива?
— Теперь нет.
— Жаль! — бывшая староста сделала музыку громче.
Под прощальный плач скрипок доехали до фанерного указателя «ДВК — 7 км» и свернули на узкую изрытую выбоинами дорогу. Машина еле ползла, припадая то на одно, то на другое колесо, стуча подвесками и скребя днищем асфальт. Лицо Валюшкиной страдало, искажаясь от скрежета и вздрагивая от ударов, убивающих ее желтый «Рено». Казалось, эту жестокость дорога творит не с автомобилем, а с Нинкиным беззащитным телом. Писодей даже почувствовал досаду: так переживать из-за крашеного куска железа, когда рядом сидит не чужой, между прочим, мужчина, снедаемый таким жутким недугом, в сравнении с которым оторванная выхлопная труба — презренный пустяк…
Под аркой они едва разъехались в полутьме с горбатым серым автобусом. У балюстрады толпились ипокренинцы. Старички проводили скорбный катафалк и теперь живо обсуждали печальное событие. В центре всеобщего внимания оказалась внебрачная сноха Блока. Огуревич стоял чуть в стороне, подле своей плечистой жены-милиционерши, на лице его была глубокая административная скорбь. Жарынин полуобнял обеих бухгалтерш, а они печально склонили головы ему на грудь.
Увидев свежих, неосведомленных людей, ветераны бросились к ним с разъяснениями, они хватали Кокотова и Валюшкину за руки, заглядывали им в глаза, отталкивали друг друга, щелкали вставными челюстями, стараясь приблизить морщинистые провалившиеся рты к самому уху, и говорили, говорили все одновременно. При этом они еще спорили меж собой, кто достовернее знает, что же на самом деле случилось, ссорились и тут же мирились. Пока одноклассники шли от машины к двери, из обрывков услышанного сложилась картина драмы.
С сердечным приступом Веру Витольдовну на «скорой» повезли в клинику. Сопровождали актрису Ящик и внебрачная сноха Блока, выставленная из зала суда как беспаспортная. Ласунская пришла в себя и потребовала, чтобы ее немедленно вернули в «Ипокренино», ибо в больнице людей не лечат, а морят. И стала вспоминать своих подруг и поклонников, погибших от рук врачей. Так, певицу Пеликанову зарезали во время пустячной женской операции. А знаменитый цирковой силач Иван Номадов, уронив на ногу гирю, попал в Боткинскую, где заработал чудовищный сепсис, сведший его в могилу. Конечно, сначала на вздорную старуху просто накричали, велев лежать смирно и пригрозив по приезде в лечучреждение положить в коридоре, на сквозняке. Но потом немолодая медсестра, присмотревшись, шепнула что-то на ухо врачу, тот сначала не поверил, засмеялся, качая головой, но потом спросил у сопровождавших: