«Нет, хватит, надоело! — решил Кокотов. — Никакой политики! Только общечеловеческое. Можно, например, призвать людей любить друг друга. Но из уст писателей, людей, от природы злобных и завистливых, такие призывы всегда звучат по меньшей мере неубедительно. Скажут: «Своего ребенка сначала любить научись!» — и будут правы. Конечно, если бы Андрей Львович был евреем, можно было бы предостеречь от фашизма. Дело-то беспроигрышное: если наступит фашизм — скажут: «А ведь Кокотов нас предупреждал!» Не наступит — скажут: «Вот, видите, писатель вовремя предостерег — и обошлось!» Но писодей, несмотря на свое двусмысленное отчество, в евреях не состоял, а в чужой бизнес лезть нехорошо. Конечно, не мешало бы сказать что-нибудь о Боге, но Кокотов был на Него обижен…
Нет, лучше написать нечто художественное! Настоящее! Новый роман или повесть он, наверное, сочинить уже не успеет, а вот рассказ… Да, рассказ — короткий, нежный, завораживающий, насыщенный такими метафорами, от которых Набоков, высиживавший свои сравнения, как геморроидальная курица, перевернется в гробу! Да! Однако нужен сюжет, загадочный и необыкновенный, а сюжет невозможно вот так взять и придумать, его надо подхватить среди людей, как вирус, потомить в сердце и лишь после заболеть им так, чтобы бросало в жар и холод замыслов, чтобы бил озноб вдохновенья, чтобы повсюду преследовали длинные тени художественного бреда…
Из мыслительной полудремы Кокотова вывел громкий стук в дверь. Автор «Кандалов страсти» испугался, решив, что это без звонка явилась возбужденная Обоярова. Он вскочил с постели и хотел сразу проглотить заготовленные таблетки, но вовремя спохватился, вспомнив, как стоял на Горбушке, изнывая от безадресной похоти. Писодей на цыпочках подошел к двери и спросил:
— Кто там?
— Ваш андрогиновый соавтор. Открывайте, я принес вам ужин!
— Я не хочу есть! — ответил Андрей Львович и почувствовал сосущий голод в желудке.
— Открывайте! Есть разговор…
Жарынин был в китайчатом халате. Его лицо выражало то скорбное ободрение, с каким обычно посещают родных покойного. В руках он держал поднос, плотно уставленный тарелками с едой. Причем, только на одной лежал штабелек казенных сосисок, на остальных же располагался чистый эксклюзив: соленые огурчики, скользкие и пупырчатые, словно новорожденные крокодильчики; черные лоснящиеся маслины размером со сливу, розовая слезоточивая ветчина, окаймленная нежным жирком, глазастые кружки сырокопченой колбасы, крошечные китайские опята, похожие на маринованные запятые, сало с мраморными прожилками, ломтики бородинского хлеба, усыпанные по корочке кориандром, щедрые сочные куски сахарного арбуза… Из кармана халата торчало горлышко перцовки, а на изгибе локтя висела, зацепившись ручкой, трость.
Оттеснив колеблющегося соавтора, Жарынин вошел в номер, поставил поднос на журнальный столик, торжественно вынул вспотевшую бутылку, выхватил из трости клинок и одним движением снес винтовую пробку. На заиндевевшем стекле Кокотов заметил оплывшие следы его горячих пальцев и впервые за все это время вспомнил, что покойников хоронят замороженными, как бройлеров. Ему с трудом удалось сдержать слезы.
— Ну, как говаривал Сен-Жон Перс: «Дай Бог не последняя!»
Выпили. Андрей Львович с удивлением обнаружил, что несмотря на роковой недуг водка действует на него по-прежнему: теплит внутренности и туманит мозг.
— Нина Владимировна мне все рассказала… — после недолгого молчания с печальной почтительностью произнес режиссер.
— Что именно? — спокойно уточнил Кокотов, стараясь соответствовать тому уважению, какое игровод испытывает к его болезни.
— О вашем диагнозе. М-да… Она плакала. Знаете, эта женщина вас любит. Но вам сейчас надо думать о другом.
— О чем же?
— О том, что будет после… Как выразился Сен-Жон Перс: «Смерть — это самый важный жизненный опыт, но воспользоваться им, увы, нельзя».
— Чего вы от меня хотите? — мужественно усмехнулся писодей. — Четвертый вариант синопсиса я написать уже, видимо, не успею…
— Вы хорошо держитесь! По-мужски…
— А что мне остается делать?
— Вас интересует, что произошло на суде?
— Не очень…
— Понимаю. Но все-таки послушайте: мы проиграли…
— Вы это уже мне говорили…
— Но мы не просто проиграли. Нет, нас сделали, как котят. Растоптали. Уничтожили. Спустили в унитаз. Старики потом плакали. Если бы вы слышали, как они старались, как выступали! Фантастика! Плач иудеев из «Аиды» отдыхает. Заслушаешься! Бездынько прочитал поэму. Погодите, вспомню… Ага, вот:
Нам рот не заткнете кляпом!
А вы, чей глаз завидущ,
Уберите грязные лапы
От ипокренинских кущ!
— Неплохо, — согласился Кокотов.
— Морекопов отлил такую речугу, что ее можно без единой помарки вставлять в учебник красноречия. Ну, я тоже кое-что сказанул…
— Про тихую пристань талантов?
— Злой вы и недобрый. Я не отдам вам паспорт.
— А что — эти? — спросил писодей, пропустив угрозу мимо ушей.
— Ничего. Кочуренко нес какую-то околесицу. Он, по-моему, вообще никакой не адвокат. Мопсы стали врать, что стариков у нас плохо кормят. Но Саблезубова вскочила, дала кудлатой пощечину и сорвала с нее парик. Представляете, эта…
— Боледина.
— Вот-вот. Она лысая, как шар для боулинга. Судья выгнала обеих. Пока заседали, я сгонял Огуревича в ССС, и он привез еще одно заявление — в нашу пользу. В общем, все шло к победе. Добрыднева дважды интересовалась, все ли в порядке с Ласунской, слушала нас не перебивая, кивала, даже подсказывала старичкам, если они от волнения забывали слова. А ибрагимбыковцев, наоборот, гноила, обещала выставить вон Кочуренко, если еще раз скажет «в натуре». Спросила у Гавриилова, кто он по профессии. «Писатель? Что же вы мямлите, как контуженный?» Вот тут я насторожился. Обычно благоволят к тем, кого хотят засудить. Так и вышло: удалилась, попила чайку и через десять минут: «Суд идет. В иске отказать!»