Конец фильма, или Гипсовый трубач - Страница 169


К оглавлению

169

— Кстати, как он поживает? — полюбопытствовал Кокотов.

— А вы разве не знаете? — Маргарита Ефимовна сжала губы в скорбную ниточку.

— Не-ет… — напрягся писодей, жалея, что спросил.

— Умер хороший человек.

— Когда?

— В октябре еще.

— Отчего?

— От футбола. Погнался за мячом, хотел подкатить Самому… Инфаркт. Так нелепо и обидно…

Кокотов грустно кивнул, подумав, что и смерть Жарынина тоже, в сущности, нелепа. Коля тем временем ненавидящим взглядом проводил кортеж с мигалками, дождался разрешающего взмаха пухлого гаишника и тронулся с места, бурча под нос классовые проклятья. Некоторое время ехали в тягостной неразговорчивости. Наконец Маргарита Ефимовна спросила:

— На чем я остановилась?

— На Высоцком…

— Да, Владимир Семенович оценил бы Диму!

…А как Жарынин работал! Словно Эйзенштейн, сначала рисовал каждый кадр карандашом на бумаге. Ставя задачи актерам и разбирая роли, он произносил такие блестящие монологи, что их можно было сразу издавать вместо пособия для творческих вузов. Молодой Феллини лепил образы, как скульптор. Номенклатурный Нарусов коллекционировал… Что бы вы думали? Говорящих кукол! Понимаете? Милиционер Джигурданян ночами слушал на радиоле Вагнера. Улавливаете? Эпизод в сельпо Жарынин снял так, что Нонна Мордюкова за грязным прилавком выглядела точь-в-точь печальной барменшей из «Фоли-Бержер». Съемочная группа просто ошалела от высот, на которые замахнулся молодой гений. Прежде чем снять купание голых героев в ночной реке, Дима погрузился во всеобщую историю обнаженной натуры, перелопатил сотни альбомов ню, отсмотрел на подпольном видеомагнитофоне (единственном в Москве) шедевры мировой киноэротики и нашел свои, неповторимые, как он говорил «ню-ансы». Он боялся, что Ира откажется сниматься голышом. Юные актрисы, как правило, на людях чрезвычайно стыдливы. Однако, к его удивлению, молодая жена охотно разделась и, кажется, находила в этом удовольствие.

А как вдумчиво относился Жарынин к малейшим мелочам, из которых, в сущности, и слагается большое искусство! Когда снимали ночные купания, он вдруг обратил внимание, что у Непиловой подмышки гладко выбриты. «Нет, — сказал Дима. — Наша Маша — невинная девушка, она еще не увлеклась своим телом, и у нее не может быть бритых мест!» Съемки остановили и ждали, пока у героини вырастут волосы. Актеры любили его без памяти, осветители и звукооператоры обожали, смазливые помрежки, готовые к тайному детородному подвигу, грезили ночами хотя бы о мимолетной ласке своего кумира. Но он их не замечал, он был без памяти влюблен в Непилову и хотел, чтобы она стала его Джульеттой Мазиной. Все шло прекрасно. Прицепин сочинил для фильма настоящий шлягер:


Двое в плавнях, двое в пламени,
Обними же крепче ты меня!
О-о-о-о!
Э-ге-ге-ге…

Первые признаки катастрофы забрезжили в монтажной, где из километров отснятой пленки отбирали дубли и клеили фильм. Что и говорить, исходник был великолепен: один только проплывающий мимо случайный баркас с пьяными рыбаками (точь-в-точь «Корабль дураков») чего стоил! Но кино не получалось. Хороший режиссер, как хирург, знает, где надо отрезать. Дима не знал, ему хотелось сохранить все: и лунных зайчиков на влажном теле нагой Непиловой, и волосатое ухо Джигурданяна, внимающее Вагнеру, и долгую агонию поэта-рецидивиста, изорванного пулями, и кукольную коллекцию капитана Зобова, плачущую над гибелью Маши: уа-уа-уа… В итоге получалось слишком длинно, скучно и вяло. К запутавшемуся молодому таланту снова прислали легендарного дядю Витю Трегубова, но Жарынин отверг помощь кудесника монтажа и заявил: «Фильм будет в двух сериях!» Это была третья ошибка. Репьев, скрепя сердце, разрешил.

Очертания будущей катастрофы обозначились во время озвучки: актеры пожимали плечами и шептались, что снимались, кажется, совсем в другом кино. Впрочем, никто, даже любимая жена, не решился сказать об этом Диме. И только хитроумный Уманов потирал руки в предвкушении мести. Сама же катастрофа разразилась на художественном совете. Просмотровый зал «Мосфильма» был переполнен, стояли в проходах, сидели на ступеньках: всем хотелось присутствовать при рождении советского Феллини. Распознали и с позором вывели вон молодого корреспондента «Нью-Йорк таймс», который по неопытности надел для маскировки москвошвеевский пиджачишко, чем и выдал себя с головой. Советская творческая интеллигенция ходила исключительно в твиде, коже и замше, а киноманы из сферы обслуживания наряжались и того круче.

…Проплыли титры, строгие, стильные, неброские, как этикетка очень дорогого вина. Затем на экране возник ночной волжский плес. Дрожащая лунная дорожка сложилась в светящееся название «Двое в плавнях». Зал одобрительно зашелестел. Художник Репман от скромности потупился. Молодой режиссер многообещающе улыбнулся в темноте и затомился в ожидании славы. Но как раз в этот миг коварная Синемопа отвернулась от него навсегда. Некоторое время зал смотрел на экран, затаив дыхание и ожидая чуда. Поначалу казалось, нудные волжские закаты, путаные разговоры и экзистенциальное молчание героев, двигавшихся в кадре с какой-то церебральной неловкостью, — все это особый прием, тонкий эксперимент, намеренное утомление зрителей перед ослепительной вспышкой чего-то яркого, ошеломляющего, сверхнового! Но вспышка так и не вспыхнула. Послышались кряхтение, кашель, сморкание, шепот, переходящий в ропот. Когда экран заполнило волосатое ухо Джигурданяна, внимающее виниловым валькириям, кто-то тихо хихикнул, Нона Мордюкова в «Фоли-Бержер» вызвала уже нездоровый смех, а когда пришел черед прицепинскому шлягеру — «О-о-о-о! Э-ге-ге-ге!» — зал заржал.

169