— Ив Дор…
— Что?
— Ив Дор, — тихо, но внятно повторил Кокотов.
— Ага, помните! — обрадовался Жарынин. — Да, именно — Ив Дор. Он чинит парус, а его жена Пат Селендж и друг Ген Сид тем временем склонились, голова к голове, над томиком Рубцова. Вы бы, конечно, воткнули своего зануду Бродского, его сейчас всюду втыкают. Но я вам не позволю. Ладно, пусть не Рубцов, могут обвинить в русопятстве. Заболоцкий! Согласны?
— Согласен. Но я читал что-то подобное, кажется, у Кларка. Да и у Кубрика было…
— Я же вам объяснял: «было» — твердят бездари, гении говорят: «Будет!» Придумайте что-нибудь новое! Давайте! Вы же у нас писатель!
— Нет, я не писатель. Я мозгляк. Я идиот, что связался с вами. Вы сами не знаете, чего хотите. Я еду домой. Тотчас!
— Вы еще скажите: стремглав!
— Немедленно!
— А как же Каннский фестиваль?
— К черту!
— А судьба Ипокренина?
— Плевать! Я акций не продавал.
— А как же Лапузина?
— Мы будем встречаться в Москве…
— Ой ли? Вы слишком надеетесь на этот курортный роман!
— Не ваше собачье дело!
— Видимо, разрыв неизбежен. Прощайте! Когда вечером вернется ваша бывшая жена, я сообщу ей, что соавтором вы оказались таким же никчемным, как и мужем.
— Я дам вам в морду! — Кокотов вскочил, сжал кулак и, отведя в сторону для удара, пошел на игровода.
— Ну, ладно, ладно, я вам верю. Не петушитесь!
— Вот тебе!
Жарынин уклонился и слегка ткнул соавтора кулаком под ребра. У писодея потемнело в глазах, ему показалось, что в комнате не стало воздуха. Во всяком случае, попытка вдохнуть окончилась болезненной неудачей…
— Ну-ну, только не умирайте! — Режиссер бережно усадил его на кровать. — Сначала выдохните! Нагнитесь! Сейчас пройдет. Вы разве никогда не дрались?
Не в силах ответить, Андрей Львович только помотал головой.
— Разве так замахиваются? Нет, вы не мозгляк! — игровод посмотрел на него с печальной нежностью. — Вы — скала! Прежние соавторы убегали от меня гораздо раньше. Я ведь, друг мой, не зверь и понимаю: отказаться от выстраданного сюжета — это не котенка утопить. Это — утопить собственного ребенка. Слышите?
— Да-а-а… — наконец продышался писодей. — Спасибо-о…
— За что?
— За чуткость.
— Бросьте, благодарить будете в Каннах. Вы мне лучше скажите, где в это время находится Ал Пуг?
— Кто?
— Жена Ив Дора.
— Может, в оранжерее? — через силу предположил Кокотов.
К своему удивлению, он не чувствовал ненависти к драчливому режиссеру.
— Отлично! Прекрасная мысль! Умница! Я всегда считал, что детей и соавторов нужно изредка бить в воспитательных целях. Да, она в оранжерее, зарылась по локоть в свою гидропонику и выводит хрен со вкусом земляники. А томик Заболоцкого тем временем летит на пол, трещит суперсинтетика скафандров, не пробиваемая микроастероидами, но бессильная перед бурей молодых страстей. В иллюминаторе плывет Млечный путь, корабль мчится к Малому Псу, а Ген Сид и Пат Сэлендж, забыв обо всем, падают в вечную бездну любви…
— …Тут входит с холода Ив Дор и спрашивает ключ четырнадцать на двенадцать, — ехидно присовокупил писодей. — Или Ал Пуг прибегает из оранжереи с секатором…
— Ну, вот зачем, зачем вы это сказали? — помрачнел и как-то сразу обмяк Жарынин.
— Что я такого сказал?
— А-а-а… — Игровод махнул рукой, поморщился и, взяв с полочки черную, как антрацит, трубку, стал дрожащими пальцами набивать табак.
Его лысина вспотела от огорчения и собралась мучительными складками, какие бывают в минуты раскаянья у гладкошерстных собак после антигигиенического поступка. Некоторое время соавторы сидели молча, и с улицы был слышен грай ворон, шумно радующихся отлету интеллигентных теплолюбивых птиц за границу. Первым не выдержал Кокотов и повторил свой вопрос:
— А что я такого сказал?
Интонацией и кроем фразы он постарался дать понять, что какой бы неуместной ни вышла его реплика, по крайней мере, он никого не бил.
— Неужели вы думаете, только у вас есть семейные секреты, о которых больно вспоминать? — тяжело молвил Дмитрий Антонович. — Вы думаете, у этого «салтана» вместо сердца — пламенный инжектор? Нет, не инжектор…
— Расскажете? — спросил в пространство Андрей Львович.
— Зачем?
— А вдруг это как-то поможет нам придумать новый синопсис.
— Вы же собирались в Москву! — Игровод глянул на соавтора, при этом один его глаз остался мутно-печальным, а второй уже загорелся хищным азартом.
— Ну, ради такого случая я задержусь…
— Ладно уж, слушайте! В восемьдесят шестом Горбачев снял с меня опалу, и я впервые попал на Запад. Мы полетели в Англию на международный фестиваль молодого кино «Вересковый мед»…
«Опять на кинофестиваль?» — остро, но безмолвно позавидовал Кокотов.
— Представьте себе — опять! — словно прочел его мысли Жарынин. — В самолете мы, конечно, выпили виски, купленного в валютном магазине, и стали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава, Бергман… Среди нас оказался один милый паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка, рецензируя в «Правде» «Потемкина», требовал сослать Эйзенштейна на Соловки. Юноша весь рейс слушал наши словопрения с молчаливым благоговеньем, боясь раскрыть рот, как смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в «Хитровке», равной четырем нашим «Шереметьевкам». Мы ступили на «зеленый остров» и мгновенно из речистых небожителей превратились в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. Только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор Хабидуллин, написавший музыку к фильму «Юный Энгельс», кое-как изъяснялся строчками из «битлов». Зато наш молчальник-киновед расцвел и весело затараторил на свободном английском. В отличие от нас, пробившихся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу да еще занимался с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была вывезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем беднее говорит по-русски, тем легче даются ему языки…