Жарынин с каждой минутой все более и более походил на доброго барина, воротившегося в отчину. Он кивал, кланялся, обнимал, тряс протянутые руки, троекратно целовался, отечески хлопал по плечам, а одну беременную даже перекрестил и, склонив ухо, попытался уловить шевеление младенца во чреве. Но особо игровод привечал торопливых молоденьких ассистенток, пробегавших мимо: он их останавливал и, точно сенных девушек, трепал за щечки, гладил по головкам, шлепал по тугим, обтянутым джинсами задикам. Юницы жмурились, взвизгивали и мчались дальше по своим делам.
Некоторые встречные лица показались Кокотову знакомыми, вероятно, они принадлежали к тому безымянному актерскому планктону, которым заполняют мыльные сериалы, быковатые боевики и визгливые ток-шоу. Трех знакомцев Дмитрий Антонович почтил особым вниманием, остановился и солидно беседовал, как с соседними помещиками о видах на урожай. Первый был толст, лохмат и неопрятен. Вдвоем они жутко ругали какого-то Карена, сходясь, что тот совершенно разорил «Мосфильм». Второй, наоборот, оказался тощ, лыс и щеголеват. Вдвоем они страшно хвалили того же самого Карена, уверяя друг друга, что такого чудесного руководителя студия не знала со времен Пырьева. Андрея Львовича Жарынин представлял собеседникам как своего верного соавтора и прозаика прустовской школы. Писодей ловил на себе их сочувствующие взгляды.
Третьим встречным оказался сам Станислав Говорухин! На нем был темно-синий клубный пиджак с золотыми пуговицами, серые брюки и белоснежная рубаха с высоким свободным воротником. Создатель «Ворошиловского стрелка» шел неспешно, торжественно, точно снятый в рапиде, даже дым из его трубки поднимался какими-то благородными, медленными клубами. Неспешная величавость знаменитого режиссера особенно выделялась на фоне окружающих — дерганых, суетливых торопыг, будто выбежавших из немых киношек Макса Линдера.
Завидев Жарынина, Говорухин нахмурился и дернул щекой:
— Ты куда пропал, Дима? Я к тебе раз пять заходил…
— Работаю! Слава, знакомься, Кокотов — прозаик прустовской школы.
— Кокотов? Редкая фамилия… Погодите-ка, — режиссер мигнул, точно от тика, и спросил: — «Гипсового трубача» вы сочинили?
— Я! — Писодей, торжествуя, глянул на игровода и ощутил в сердце теплую щекотку польщенного самолюбия.
— Занятная вещица! — Говорухин сунул дымящуюся трубку прямо в нагрудный карман пиджака и пожал автору руку.
— А вы читали? — глуповато спросил Андрей Львович.
— Я все читаю. Это я ему посоветовал. Дима, ты куда пропал? Блиц сыграть не с кем!
— Сидим в Ипокренине. Пишем сценарий.
— Опять за старое! Смотри, прогоришь!
— Нет, Слава, все будет нормально. Андрей Львович старается. А режиссерский я тебе потом покажу…
— Старается? Хм… — Говорухин повернулся к Кокотову. — Валентину он вам сватал?
— Сватал… — признался автор «Кандалов страсти».
— Говорил, что она хорошо готовит?
— Говорил.
— Стасик, это же шутка… — хохотнул Жарынин.
— Женщинами не шутят!
Кокотов, правду сказать, слабо вслушивался в разговор, с ужасом наблюдая за табачным дымом, поднимавшимся из нагрудного кармана, расшитого золотой клубной эмблемой, и ожидая возгорания режиссерского пиджака. Впрочем, он успел отметить, что со «Стасиком» игровод держится иначе, чем с другими: нет, не заискивает, говорит нарочито по-свойски, но это какое-то натужное равенство, будто Говорухин — тоже сосед-помещик, но богатый, многодушный и со связями при дворе. Наконец они наобщались, распрощались, и отец «Десяти негритят» спокойно, не повредив-таки пиджак, вынул трубку и, попыхивая, продолжил торжественный проход по суетящемуся коридору.
Соавторы тоже пошли своей дорогой.
— Куда мы идем? — спросил Кокотов.
— Сейчас узнаете, ябеда!
Еще одно дружеское объятие, парочка товарищеских рукопожатий, несколько отеческих шлепков по девичьим попкам, и они оказались под вывеской:
...КАФЕ «БОЛЬШАЯ ЖРАТВА» БАР
Внутри помещения было прохладно и пусто. Лишь в углу кто-то пил кофе, уткнувшись в ноутбук. Писодей огляделся, удивленный: стены украшали увеличенные кадры киноклассики, запечатлевшие прославленные эпизоды усиленного, можно сказать, раблезианского питания. Пировали пираты Карибского моря, кутили поручик Ржевский и корнет Голубкина, пили пиво с воблой, разложив финансовые документы, Подберезовиков и Смоктуновский, Филатов с ужасом взирал на свою марципановую голову, а Чапай, высыпав на стол картошку, объяснял, где должен быть командир на лихом коне… Самое большое, во всю стену, фотопанно изображало знаменитую сцену из бессмертного фильма Марко Феррери «Большая жратва».
Молоденький белобрысый бармен, завидев Жарынина, засуетился, выскочил из-за стойки с той стремительной услужливостью, какая сразу овладевает человеком, стоит ему прицепить к груди служебный бейджик или пристегнуть под воротничок официантскую бабочку.
— Дмитрий Антонович!
— Здорово, Сева! Собрал?
— Собрал!
— Неси! — игровод повернулся к соавтору. — Может, заодно поедим?
— Я еще не проголодался.
— Тогда два эспрессо.
Бармен кивнул и умчался за стойку, откуда повеяло ароматом жареных кофейных зерен. Жарынин по-хозяйски сел, осмотрелся, коротко кивнул посетителю с ноутбуком и сказал задумчиво:
— Боится!
— Кто?
— Говорухин.
— Кого?
— Меня.
— Почему?
— Они все меня боятся.
— В каком смысле?