— В творческом разумеется. Сами подумайте, они же прекрасно знают, чего можно ждать друг от друга. Как говорил Сен-Жон Перс, скорее мартышка станет человеком, нежели талант — гением. Понимаете?
— Еще бы!
— А вот на что способен я, какую картину могу снять я, они не знают. Поэтому боятся.
Сева принес две чашечки еле теплого кофе и толстый желтый конверт. Игровод небрежно распечатал, и Андрей Львович увидел две примерно равные пачки денег. Упаковки были явно не банковские, ровные, туго заклеенные полосками казенной бумаги, а взъерошенные, перетянутые посередке черными аптечными резинками.
— Кокотов, ау!
— Что?
— Это вам! — Жарынин бросил на стол одну из пачек.
— Вы еще и рэкетом занимаетесь? — улыбнулся Андрей Львович, чувствуя во рту лотерейную сухость.
— Конечно! У меня тут все на счетчике. Вы теперь тоже! Это в счет будущего гонорара. Берите! А то вы у меня совсем разленились.
Автор «Жадной нежности» стянул резинку и, нервно дергая пальцами, шевеля губами, пересчитал, обнаружив, что получил целых сто тысяч. Попутно он вдруг сообразил, что имел в виду Виктор Михайлович, объявив цену камасутрина: «три Ярославля и Архангельск». Это означало — 3 500 рублей. В упаковке, кинутой щедрым соавтором, оказалось: двенадцать опаловых «хабаровок», двадцать пять изумрудных «ярославок» и тридцать аметистовых «архангелок». Писодей, давно отвыкший от крупных сумм, пересчитал еще раз. Жарынин смотрел на него с ироничным сочувствием, как добрый хозяин — на голодного путника, которого пустили в дом к ужину, но бедняга никак не может наесться досыта, и это уже начинает понемногу раздражать. Наконец Кокотов с трудом засунул аванс в бумажник, и тот, небывало растолстев, никак не хотел складываться пополам.
— Можно бумагу?
— Зачем?
— Расписка.
— Мне от вас не расписка нужна, а синопсис. Свежий ход! Понятно? Поехали! — он обернулся к бармену. — Сева, зайдет Маргарита Ефимовна с мистером Шмаксом, привет обоим!
— Хорошо.
— Кофе у тебя холодный. Подрегулируй автомат!
— Будет сделано!
…На стоянку они прошли каким-то совсем коротким и безлюдным коридором, из чего стало ясно: игровод нарочно провел соавтора долгим и людным путем, чтобы явиться ему во всей славе, показать свое могущество здесь, в логове Синемопы, где запросто бродят палачи и знаменитости, где количество тугих девичьих попок на квадратный метр поражает взволнованное воображение, где тебе просто так, под чернильницу могут выбросить на стол сто тысяч рублей…
«Пусть чудит, лишь бы платил!» — думал автор «Полыньи счастья», удивляясь, как ему раньше не пришло в голову потребовать аванс.
Разбогатевшего Кокотова взяли сомнения: какой процент от гонорара составляет полученная сумма? Однако спросить об этом он не решался, боясь огорчения. Почти полчаса соавторы простояли в пробке на Смоленке, перед серой уступчатой высоткой — огромным унылым храмом коварного и скрытного Бога Иностранных Дел. Жарынин молчал и смотрел на светофор с тем хищным выражением, которое писодей заметил у него еще в первый день знакомства. Андрей Львович в результате сложных рассуждений пришел к выводу, что аванс не может составлять более четверти от всего вознаграждения, повеселел и наслаждался приятным неудобством от несгибаемого портмоне, упиравшегося в грудь. Он испытывал то редкое чувство, какое находит на людей после внезапного обогащения, когда в сердце (увы, ненадолго) поселяются веселое могущество и игривое всевластье, когда кровь бежит быстрее, гоня от сердца к мозгу дерзкие надежды и необузданные фантазии. Писодей подумал, что если бы он сменил пол и стал женщиной, то, наверное, уже мчался бы в бутик за новыми тряпками. Эта мысль его позабавила, и он чуть улыбнулся.
— Вы чего ухмыляетесь? — спросил Жарынин, сердясь на светофор.
— Да так… Это личное…
— Пора бы подумать про общественное! Я жду от вас идей! — сказал игровод, особой интонацией намекая на аванс.
— Да, конечно! А что если… нам… как бы… — понял намек Андрей Львович, — обострить сюжет!
— Обострите! Кто мешает? — удивился игровод, поворачивая на Садовое кольцо.
— А что если Юлин муж — страшный ревнивец и хочет убить Бориса? — выпалил Кокотов, вспомнив вчерашний сюжет про расчленителя Черевкова. — Он гонится. Они прячутся.
— Сто раз было!
— Насколько я помню, Сен-Жон Перс говорил…
— …что новое — это всего лишь свежая банальность?
— Да, кажется…
— Вот и придумайте мне свежую банальность! Све-жу-ю… Ясно? Вылезайте! Завтра в десять ноль-ноль жду у подъезда. Не опаздывайте!
Кокотов вышел там же, у чугунной ограды, но Жарынин не рванул с места как в прошлый раз, а словно проверяя подозрения, дождался, пока соавтор зайдет в больничный скверик, и лишь потом медленно отъехал. Возле «Панацеи» все было по-прежнему: огромная липа, в которой пряталось солнце, накрывала переулок, на травке у ствола лежал черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Все так же к массивной резной двери тянулись люди, старые, убогие и недужные. На лавочке, под мемориальными досками, сидели две медсестры и курили с туманной девичьей сосредоточенностью. В одной из них писодей узнал Любу — помощницу доктора Шепталя. Она его тоже заметила, кивнула и, склонившись, сказала что-то на ухо подружке, которая сразу вскинулась, безумно глянула на Кокотова, вскочила и бросилась к двери так стремительно, что чуть не снесла ветхого пациента, который вышел из здания и рассматривал на свету бумажки, видимо, рецепты. Андрей Львович не придал этому никакого значения, махнул Любе рукой и осторожно вернулся в переулок. Там его ждал Жарынин. Сердце писодея нехорошо екнуло.